Шрифт:
Закладка:
Люди, не внимая дневной оттепели, растопившей дорожную грязь, шатаясь, передвигались друг к другу в гости, пили, горланили песни, а вечером шли в отсыревший холодный клуб, куда свет еще не провели, и поэтому не работал проигрыватель. Зато потерявший память баянист, уперев взгляд в пол, неистово буянил со своим инструментом, и свечи сотрясались от топота танцующих и поющих частушки. Наплясавшись, люди опять пили, парочки, дрожа от холода, целовались по темным углам, другие пары дрались и пили мировую. Расползались по домам, и кто-то блуждал в потемках, хрумкал наледью на лужах и злобно зазывал потерявшихся друзей, а кто-то, напротив, гнал друзей прочь. Но наутро встречались опять и снова пили с кем придется и где придется: по гостям, в клубе, в поселковых гаражах, ехали в гости в гарнизон, возвращались с пьяными офицерами и их женами, опять собирались в клубе… Истаяли заботы, истаяли мысли – только пафос распрягшегося самолюбия, ведь пьянка была не от радости.
– Все суета сует, – говорил кто-нибудь, поднимая стакан с водкой. – А мы задумчиво выпьем и споем. – И Бессонову уже чудилось, что это вовсе не он говорил, а кто-то другой, из тех многочисленных компаний, из тех лиц, которые проплывали перед его взором в эти три или четыре дня. Три или четыре? Он пытался вспомнить и не мог осилить выпавшего из памяти временного отрезка. Туман густел, и пространство, доступное взору, постепенно сужалось, а то и вовсе захлопывалось в темень; так и было: свет, темень, туман, темень, свет, туман… Три или четыре дня? Он из последних световых вспышек выхватывал приближающиеся говорящие лица, эти образы глаз, губ, щек, произнесенные им самим и другими слова, выхватывал, удивляясь той спутанности видений и даже не предпринимая попыток как-то привести их в порядок. И вдруг он вплыл в гудящее, тускло освещенное пространство. Смотрел в узкую световую щель и соображал, что, должно быть, так он взирает из какого-то постельного логова, из-под одеяла, на тусклое окно. Он пощупал рукой у себя за спиной, потому что помнил, что было в эти дни рядом с ним женское тело, но было ли оно настолько близко, чтобы и теперь (которую уже ночь подряд?) оказаться с ним в одной постели, он сомневался: прапорщик, наверное, уже отдежурил по роте и вернулся к семейным обязанностям.
Рядом было пусто. Бессонов выпростал голову из-под одеяла и длинного кожаного пальто, которыми был укрыт. Увидел очертания комнаты, кого-то еще перед собой, бугристо лежащего на соседней койке. Поднялся, прошлепал босыми ногами к ведру на лавке, сунул в ведро ковшик, тот ударился в твердое. Бессонов приподнял ведро – было оно тяжелым, значит, с водой. Опять сунул внутрь ковшик – тот ударился в твердое. Тогда он сунул в ведро руку, стал ощупывать представившееся донышко и наконец сообразил, что вода в ведре покрылась ледяной коркой. Он почувствовал озноб, да такой сильный, что была это уже не дрожь, а мелкие судороги, сводившие тело. Пробил лед ковшиком, зачерпнул немного воды, отпил и вновь забрался в постель, съежился и дрожал в ознобе, видя перед собой узенькую щель. В этом световом проеме и появилось лицо шкипера. Бубнов наклонился, присматриваясь, увидел глаза Бессонова и стал нашептывать белыми губами:
– Беда, Семён, беда…
Бессонов высунулся из-под одеяла.
– Как же теперь жить-то?.. – нашептывал Бубнов, и видно было, что еле держался он на ногах, было ему плохо, наверное, плохо с сердцем, едва не падал. – Денежки, Семён… денежки мои пропали… Как же теперь?.. Да как же я теперь?.. Денежки мои пропали…
– Не гунди, – сказал Бессонов строго, хотя и у самого екнуло в груди. – Ищи лучше. Спрятал, наверное, да не помнишь…
– Искал, искал… Пропали денежки мои. Везде искал.
Бессонов вновь укрылся с головой. Но слышал шорохи и шаркающие шаги Бубнова, и голос его, скороговорочный, но при этом остывший, мертвый:
– Денежки пропали мои, пропали, как же теперь?..
Свеженцев заворочался на своей койке, спустил ноги с постели, был он одет в штаны и куртку и обут в башмаки. Тоже стал смотреть под своим матрасом. Бессонов насторожился, опять высунулся из-под одеяла. Свеженцев копался под матрасом в изголовье, потом поднял его и совсем сбросил на пол.
– Моих денег тоже нету…
Бессонов уселся, не скидывая с плеч одеяла, стал разбирать скомканные горой, брошенные прямо на пол вещи. Кое-как оделся и полез за своим чемоданом, уже понимая, что денег там не будет. Вывалил все содержимое на пол: полиэтиленового пакета среди вещей не было. Не было и документов. Никаких: ни паспорта, ни военного билета, ни диплома.
– Где Зосятко?
Зосятко не было, хотя постель его лежала разобранной и одеяло бугрилось, будто там кто-то спал.
– Буди Гришу, – сказал Бессонов. – Хотя чего там, с ним тоже все ясно…
Свеженцев, пошатываясь, пошел к Грише, стал расталкивать:
– Гриша, деньги свои смотри.
Гриша проснулся и по примеру Свеженцева стал шарить под своим матрасом. Бодрым голосом сообщил:
– Денег нету!
– Улетел твой дельтаплан. – Бессонов прошел к столу, пол уплывал из-под ног, и было это удивительно, и удивительны был гул в ушах и туман, которым все подернулось, будто рыхлой пеной. Ноги дрожали в коленях, и тело било в ознобе. Он сел за стол, сидел, стараясь не двигаться.
– Он мои документы тоже забрал, – сказал Свеженцев. – Жаль, я только паспорт новый получил.
– Зосятко, он же Бессонов, он же Свеженцев, – хмуро пошутил Бессонов. Бубнов сидел, скорчившись на своей постели, и трясся: хныкал. Бессонов бросил ему: – Заткнись.
– Он нам чего-то в водку подсыпал… – сказал Свеженцев. – А когда опоил?.. Какое сегодня число? Чего сейчас, вечер или утро? – Он смотрел в окно удивленными глазами.
– Я не знаю, – ответил Бессонов. Посидели несколько минут молча, и он добавил: – С документами уйдет. Уже ушел. На пароходе при погрузке кто смотрит, что там за морда в паспорте?
Свеженцев выдвинул чемодан из-под кровати, перебрал вещи:
– Куртку совсем новую забрал, я сам ее только два раза носил. И костюм.
– Значит, уже ушел… – кивнул Бессонов. Его тошнило, он поднялся, надел свитер, вышел на улицу. Был еще только рассвет, а не вечер, как им показалось, и лицо обдавало стылым – ветром тянуло с залива, отливавшего сумеречной синевой. И все это: вода, земля, атмосфера – было подернуто дурной мутью, уплывало из взора. Куда-то ехать, искать Зосятко? Сейчас это сделать было совершенно невозможно. Бессонов, пересилив тошноту, ежась, сунув руки в карманы, потоптался на крыльце, пошел назад.
– Наверное, уже ушел… Надо сходить к Сан Санычу. Если теплоход еще в пути, перехватят на Сахалине. – Он достал сигарету, прикурил.
– Не кури, пожалуйста, – сипло попросил Бубнов.
– Ладно. – Бессонов все-таки хорошо затянулся и потом только раздавил сигарету в пепельнице.
– Он на теплоход не сядет, что ты… – с сомнением принялся рассуждать Свеженцев. – Он мог куда угодно сесть, хоть на сухогруз, только отстегни денег… А если рейс гидроплана был? Да он уже на Сахалине, поди, а то и дальше. Он бы и раньше ушел, да знал, что мы деньги должны получить, и не уезжал, ждал… Он точно чего-то подсыпал, у меня голова кругом идет…
Бубнов поднялся и, согнувшись, шаркая войлочными башмаками, направился к двери, осторожно вышел на улицу, прикрыл дверь за собой. А через секунду там тяжело загремело. Бессонов и Свеженцев поспешили следом. Бубнов сполз с порожков головой вниз. Шея его вывернулась, рот хрипел, и раскрытые замутневшие глаза смотрели мимо людей. Его подняли, потащили в дом: шкипер обвис в руках тяжело и бесформенно, глаза его закатились, и лицо будто отекло, набрякло синевой. Бессонов сдавленно крикнул:
– Гриша, беги за Седецкой. Скажи, что я тебя послал, скажи, у шкипера сердце, что ли… Пусть уколы несет. – Он знал, что нужно все это сказать сразу, потому что фельдшерица, мирная тетка по прозвищу Академик, умевшая